• "Длинная" история Украины (фрагмент из книги историка Алексея Толочко "Киевская Русь и Малороссия в ХІХ веке)

    "Длинная" история Украины


    Мы публикуем фрагмент из книги известного украинского историка Алексея Толочко "Киевская Русь и Малороссия в ХІХ веке", которая только что увидела свет в киевском издательстве Laurus и была презентована на Львовском форуме издателей.


    На рубеже ХVIII–ХIХ веков мало кому пришло бы в голову, что такие раз- ные регионы, как «казацкая» Малороссия, «запорожская» и «татарская» Новороссия, «польские» Волынь и Подолье и «австрийская» Галиция имеют общую историю и заселены одним народом. Напротив, по все стороны «культурных границ» считали, что на этом пространстве произошли (и продолжают происходить) разные истории. Пространство, которое сегодня называют Украиной, еще только предстояло «вообразить» из разнородных элементов. Решающее значение в том, что «Украина» все же возникнет — сначала в «воображаемой географии» интеллектуалов, а впоследствии и на географической карте — будут иметь путешествия.



    Свое нынешнее место «Киевская Русь» заняла в структуре украинской истории довольно поздно. С тех пор «спор о киевском наследии» кажется едва ли не главной темой для украинской историографии. Важно, однако, помнить, что история украинцев возникала и утверждалась как отдельная дисциплина без опоры на «Киевскую Русь». Длительное время она обходи- лась без «Руси», вполне удовлетворительно решая свои задачи: формирова- ние идентичности, воспитание патриотизма, придание прошлому осмыс- ленности.

    «Рождение Малороссии из духа путешествий» и «бои за киево-русскую историю» — два лейтмотива новой книги Алексея Толочко.



    Киевская Русь умерла, не оставив завещания и не упорядочив дела. Умерла, когда дела были в расстройстве, а имущество описывали для конфискации. Добрые люди растащили что оставалось, да и зажили себе, беззаботно проматывая остатки некогда крупных имений. Наследники появились позже, с сомнительными бумагами и неопределенной степени родства с покойником. Как бывает в подобных случаях, выяснение прав превратилось в долгую тяжбу между претендентами. Взаимных обвинений в самозванстве, апелляций к крови, земле, заверений в особой любви к умершему было в избытке. Пока длился процесс, усадьба превратилась в руины. Но как раз подоспела мода на руины.

    Украина унаследовала физические остатки имения, Россия — документы на владение ими. С конца ХIХ века между двумя историографиями продолжается спор, чьи претензии на «киево-русское» наследие предпочтительны и по какому праву наследовать — по праву «земли» или по праву «крови».

    В популярной идеологии украинства борьба за «киево-русское наследие» приобрела гипертрофированное значение постижения «начал». Стоит, однако, помнить, что это наследие — своего рода аналог «сокровищ Полуботка» или «библиотеки Ярослава Мудрого». Оно воображаемое. Даже получив права на это наследство, никогда им не воспользуешься, как никогда не потратишь гроша из миллионов гетмана и никогда не полистаешь книгу из библиотеки князя. Наследство существует лишь в воображении.

    С точки зрения дисциплинарной истории Руси спор этот не имеет смысла. История вообще не способна — вопреки ожиданиям — решать таким образом поставленные вопросы «понаучному». Это вопросы идеологии, мировоззрения, убеждений. История может проследить, как возник спор, из чего он возник и как развивался, какие ответы предлагались в разные времена. Однако эта история — история не «Киевской Руси», средневекового государства, существовавшего в IХ–ХIII веках, а история ХIХ века.

    «Длинная» история Украины

    Украинская история возникала на рубеже ХIХ–ХХ веков буквально в темпе выхода в свет очередных томов «Истории Украины-Руси» Михаила Грушевского. Этот монументальный труд стал для украинской истории тем, что в англо-американской историографии ныне принято называть master narrative [1], т. е. изложением, определяющим пределы компетенций этой истории — хронологические, географические, событийные, а также утверждающим смысл и значение специфически украинского исторического опыта. Любой общий очерк украинской истории, который появлялся после Грушевского, так или иначе принимал во внимание предложенную историком «схему», даже если пытался пересмотреть те или иные частности. «Схема» — термин самого Грушевского. Создание для украинской истории «рациональной схемы» он считал одним из крупнейших своих достиений, и с более чем столетней дистанции кажется, что так оно и есть на самом деле.

    Проект Грушевского предусматривал написание современной по форме истории, т. е. в соответствии с велениями времени — специфически национальной истории. Создание национальной истории украинцев призвано было не просто заполнить научный пробел — отсутствие систематического изложения их прошлого, но и стать своего рода важным культурным и политическим заявлением, сделанным от имени украинцев. Подобное заявление и самим Грушевским, и людьми его поколения рассматривалось как важнейшее событие, позволяющее точно определить национальную физиономию украинцев, а впоследствии и предъявлять от их имени требования более отчетливого политического характера [2].

    В ХIХ веке (как и в наши дни) существовало порой высказываемое вслух, а порой лишь подспудное убеждение, что научная история служит вместилищем и храмом коллективной памяти народа. Нация воспринималась как своего рода коллективный индивид с соответствующими чертами (которые часто называли «национальным характером», «национальной физиономией» и др.), отличающими именно эту нацию от остальных народов. По аналогии с человеческой жизнью историю можно представить себе как биографию нации. Подобно личному опыту человека, который, запечатлевшись в его памяти, формирует уникальность и неповторимость индивида, прошлое нации составляет ее опыт, а письменная национальная история служит сохранению и трансляции национальной памяти. Народ без написанной национальной истории напоминает человека, потерявшего память, а следовательно, дезориентированного и не осознающего своей индивидуальности.

    Во времена, когда Грушевский начинал писать свою историю, бытовали убеждения, что украинский народ постигла историческая амнезия. Лишь отдельные эпизоды своей биографии он помнит, но их правильный порядок еще нужно установить, а пробелы между ними — заполнить. Следовательно, писание национальной истории становилось чем-то вроде возвращения народу его подлинной памяти, его действительной биографии. Национальной истории надлежало стать тем, чтó нации полагалось знать о своем прошлом.

    ХIХ век повсеместно в Европе, где раньше, где позже, был временем создания национальных историй. Украинцы несколько запаздывали по сравнению с общим движением, но ненамного. Национальная история все еще считалась серьезным научным проектом, технически исполнимым и достоверным в своих результатах. Исходным пунктом любой национальной истории является констатация существования нации. Нации существуют в современности, а значит, должны иметь прошлое. Воспроизвести это прошлое в виде истории не только возможно, но даже целесообразно с научной точки зрения. Единственная проблема при этом — найти такой исходный пункт. Иными словами, «научная» национальная история представляет собой легитимный проект лишь в том случае, если существует всеобщее согласие относительно самого факта существования нации. В случае же, когда согласья нет и наличие нации не очевидно либо сомнительно, национальную историю обвиняют в политической предвзятости или идеологической ангажированности. Тем, собственно, и различаются «научные» национальные истории (которые преподают в университетах и знанием которых гордятся образованные люди) от «выдуманных» национальных историй, удела любителей, шарлатанов и нездоровых умов.

    Расхожие убеждения тем хороши, что почти всегда ошибочны. Теперь мы знаем, что большинство национальных историй (в том числе и в Европе) были созданы еще до того, как сформировались соответствующие нации. Биография предвосхищала рождение ребенка. Национальные истории оказались отнюдь не пассивным записыванием событий прошлого, но деятельно формировали будущее, во многом определив и само возникновение наций, и их существенные черты. Не такой уж непреодолимой оказалась и пропасть, разделявшая «хорошие» и «плохие» истории. Политические перемены ХХ века нанесли на карту множество новых национальных государств, а с их возникновением еще недавно казавшиеся сомнительными писания переместились в разряд респектабельных дисциплин.

    Итак, «научной» может быть история нации, в существовании которой нет никаких сомнений. Как недвусмысленно выяснить, действительно ли существует нация? [3] Никаких каталогов, даже в ХIХ веке, не существовало. Существовали, впрочем, политические карты и традиционные представления, которые — с незначительными вариациями — позволяли увидеть, кто присутствует на карте, а кто нет. Если невозможно было указать место на карте, национальная история становилась идеологически сомнительным и научно несостоятельным проектом. Именно с такой ситуацией пришлось столкнуться Грушевскому. Когда историк начинал свои научные занятия, вопрос о том, составляют ли украинцы отчетливую и отдельную нацию, все еще дебатировался и не был предметом консенсуса.

    Авторам национальных историй в ХIХ веке так же, как и сейчас, могло казаться, будто они лишь воспроизводят истинное прошлое коллективов, чьи названия ставят в заглавие своих трудов. На самом деле они писали историю от имени этих коллективов (такой мандат, разумеется, редко кто получает на референдуме, как правило, миссия эта самозванная, а благодарная нация ex post facto освящает ту из попыток, которая оказалась удачной). Национальные истории имеют ту особенность, что — вопреки хронологическому изложению событий «с древнейших времен» — конструируются ретроспективно. Они пишутся «вперед к будущему», но только потому, что историк уже предварительно мысленно прошел путь «назад в прошлое».

    Способна ли история при такой процедуре найти «начала»? Когда путешественник стоит у устья великой реки, он не сомневается, что, имея конец, она должна иметь и начало. Открытие истока кажется лишь делом техники — правильно организованной экспедиции. Но, поднимаясь вверх по реке, путешественник обнаруживает, что география не содержит самоочевидных ответов. Первый же попавшийся приток ставит его перед выбором: что считать главным руслом? Чем больше разветвлений встречает путешественник, тем большее количество дилемм ему приходится решать: направо свернуть или налево? Чем ближе к истокам, тем более равноценным становится выбор, и путешественник наконец провозглашает главным руслом именно то, которое избрал. Те, которыми пренебрег, он называет второстепенными притоками. Определение истока становится делом не фактической географии, а субъективного решения и общественной конвенции. (Эта ситуация не совсем воображаемая — именно так обстояло с экспедициями к верховьям Нила или Амазонки.)

    Бенедикт Андерсон сравнивал национальные нарративы с биографией человека:

    У наций ... нет ясно определимых рождений, а смерти, если вообще происходят, никогда не бывают естественными. Поскольку у нации нет Творца, ее биография не может быть написана по-евангельски, «от прошлого к настоящему», через длинную прокреативную череду рождений. Единственная альтернатива — организовать ее «от настоящего к прошлому»: к пекинскому человеку, яванскому человеку, королю Артуру, насколько далеко сумеет пролить свой прерывистый свет лампа археологии. Такая организация, однако, размечается смертями, которые — по курьезной инверсии общепринятой генеалогии — начинаются с исходной точки в настоящем. Вторая мировая война порождает первую мировую; из Седана является Аустерлиц; а предком Варшавского восстания становится государство Израиль [4].

    Повторимся: исходным пунктом национальных историй является не древность, а современность (и даже — проект будущего). Такие нарративы, следовательно, не являются тем, чем хотят казаться. История, написанная от лица современной нации, представляет собой версию прошлого, которую современная нация хотела бы считать своей биографией. Национальная история, таким образом, является способом присвоения прошлого — явлений, событий, имен, территорий — от имени определенного коллектива, который осознает себя как нацию. Национальная история, следовательно, не столько документирует прошлое нации, сколько творит, формирует его. Для нации, само существование которой все еще остается предметом споров, наличие прошлого, изложенного в форме последовательной и непрерывной национальной истории, служит самым веским доказательством ее подлинности, «непридуманности» в современности.

    Эту функцию национальных историй, среди них и «Истории» Грушевского, исследователи выяснили уже давно:

    Среди ученых нет разногласий в том, что написание национальных историй было важной частью процесса национального строительства. Народные «будители» ставили перед собой двойную задачу: снабдить свои нации древним и славным прошлым, оправдывая таким образом требования их автономного или независимого политического существования, а также представить это прошлое научным образом, чтобы соседние нации признавали и уважали соответствующие истории [5].

    Связь современного состояния нации с версией ее прошлого, а также наличием или отсутствием определенного политического организма, который нация могла бы назвать своим, не является достижением исключительно современной деконструктивистской критики. Все это по-своему ощущали уже в ХIХ веке. Политический мир все еще был во многом разделен между старыми династическими государствами, ведущими свою родословную от «старого режима», — Российской и Австро-Венгерской империями в Европе, Османской империей на Балканах и в Азии. Но и новые «национальные государства» — Франция, Пруссия (Германия), Нидерланды — не всегда и не вполне ограничивали свои территории этнографией титульных наций. Было очевидно, что народов, даже в старой Европе, существует больше, чем существует государственных образований. Такое положение, следуя Гегелю, давно привыкли объяснять, разделив народы на два разряда: «исторические», то есть те, которые были творцами собственной истории, сформировали собственные государственные образования и, как результат, оставили записи собственной истории, и «неисторические», на долю которых выпало существовать под зонтом исторических наций, а свое участие в великой драме человечества ограничивать незаметным для глаза истории участием в деяниях других народов [6]. Хотя оба разряда требовали национальных историй и в этом отношении национальные истории «исторических» наций — такая же фикция, как и истории «неисторических», за первыми стояли традиция и привычность. Авторы их историй могли апеллировать к каким-то уже существующим нарративам. Их схемы не казались совершенно новыми и неслыханными. Традиция сообщала им легитимность и обеспечивала то, что «новым» историям только предстояло доказать, — их «научность» и, следовательно, приемлемость.

    В соответствии с распределением на «исторические» и «неисторические» нации, распределились и науки, их изучающие. История (даже в ХIХ веке все еще преимущественно событийная, ориентированная на рассказы о походах, битвах, указах, народных восстаниях и т. п.) занималась историческими народами, ибо именно они были «видимыми» для нее. Неисторические были отданы наукам описательным — антропологии, этнографии, фольклористике, бравшим пример с естественнонаучных дисциплин. Тихое, безгосударственное и внеисторическое бытие таких народов не оставляет исторических свидетельств. Их незаметное существование может быть установлено только под увеличительным стеклом пристального внимания ученого. Такие народы можно наблюдать, описывать их обычаи и одежду, составлять словари их говоров, подсчитывать их демографию. Словом, такие народы можно исследовать подобно объектам живой природы и с помощью методов, уже с середины ХVIII века успешно испытанных на изучении натурального мира.

    Классификаторские и описательные дисциплины имеют в глазах историка один серьезный недостаток: они по определению лишены исторического измерения. Наблюдения и описания производятся здесь и сейчас. Они фиксируют нынешнее положение и практически ничего не говорят о предыдущих состояниях исследуемого объекта. Вместе с тем они демонстрируют одну очень важную вещь: разнообразие народов значительно большее, чем число «исторических» наций. Любая этнографическая группа, в общем, обладает большинством признаков из того списка, по которому обычно определяют нацию: наречием, обычаями, собственным характером, территорией расселения и т. п. Двух вещей недостает: государственной организации и истории. Если первое — вне возможностей историка, то наверстать недостаток второго — вполне в его компетенции.

    Исторически нация отождествлялась с высшими сословиями, несомненными «авторами» походов, битв и указов, творцами и распорядителями истории. В этом смысле весьма показательный пример — польская идеология «сарматизма», предполагавшая, что «нацию» в Речи Посполитой составляет только шляхта (ведущая свое особенное происхождение от известного из античных источников народа сарматов). «Народ» (то есть крестьяне и другие подлые сословия), на каких бы наречиях он ни говорил, пусть даже попольски, в расчет не принимался. Постгердеровское «открытие народа» в эпоху Романтизма обнаружило его, по существу, в каждой нации. Оказалось, что внутри «исторических» наций существует до того времени почти незамечаемый «народ» (с его «народными» песнями, «народными» обычаями, «народным» языком, «народной» одеждой), который ничем практически не отличается от «неисторических» наций. Этот «народ» количественно составляет бóльшую часть нации и постепенно, но все более настойчиво начинает восприниматься как ее неотъемлемая часть.

    Для многих интеллектуалов, особенно в конце ХVIII века, народ был интересен прежде всего экзотическим образом жизни; в начале ХIХ века, наоборот, возникает культ «народа»: интеллектуалы отождествляют себя с ним и пытаются имитировать его. Как сказал в 1818 году Адам Чарноцкий: «Мы должны идти в народ, заходить в его крытые соломой хижины, участвовать в его праздниках, труде и развлечениях. В дыму, поднимающемся над его домами, все еще слышны отголоски древних обрядов, все еще слышны старые песни» [7].

    Более того, в продолжение ХIX в. все больше крепнет убеждение, что это и есть «собственно народ», настоящий, неподдельный, в отличие от образованных классов, утративших органичную связь с «национальным» (отсюда грибоедовское: «Чтоб умный, бодрый наш народ хотя по языку нас не считал за немцев»).

    «Открытие народа» устраняло метафизическую бездну между двумя разрядами народов, а в перспективе сулило и вовсе свести эту дистанцию к минимуму. Оказывалось, что «исторические» и «неисторические» народы различаются лишь по своему месту на шкале восходящего процесса цивилизации. Прогресс непременно должен затронуть все без исключения народы, даже те, что по каким-либо причинам еще не вкусили его благотворных плодов. Написание истории «неисторической» нации становилось принципиально возможным.

    «Открытие народа», кроме того, утвердило в сознании ученой публики одно важное убеждение: народы являются «древними». «Народ», который с точки зрения образованных классов находился в состоянии примитивной пасторальной жизни, был частью не столько цивилизации, сколько природы. «Народная культура», которую начали изучать западные интеллектуалы, представала как «остатки» того начального состояния, в котором находилось все человечество на заре своей истории. Она, следовательно, не была подвластна изменениям, налагавшимся на «высокую» культуру цивилизацией, пребывая от начала времен в своей очаровательной примитивности. «Народная культура» представлялась неизменной, статичной, как и природное окружение «народа», и в этом смысле вызывала аналогии с миром натурального. Клод Форель, французский ученый, переводчик и издатель народной новогреческой поэзии (сборник переведет в 1825 году Николай Гнедич [8]), сравнивал народные песни с горами и реками, употребляя термин «poésie de la nature» [9]. Словом,

    Открытие народа было частью общего движения культурного примитивизма, в котором древнее, отдаленное и «народное» были приравнены друг к другу. Не стоит удивляться, что Руссо выказывал вкус к народным песням, находя их трогательными за их простоту, наивность и архаику — ведь Руссо был великим оратором культурного примитивизма своего поколения. Культ «народа» вырос из пасторальной традиции. Это движение было также реакцией против Просвещения, олицетворенного Вольтером, против его элитаризма, против его отвержения традиции, против возвышения им «разума» [10].

    Как «природа», существовавшая «всегда», в принципе не имеет начала, так и «народ», ее часть, пребывает в том же состоянии, в котором он находился с незапамятных времен, а его «начала» теряются в тумане веков. С этой точки зрения становилось неважно, исторический этот народ или нет. Все народы, оказывается, более или менее одинаково «древние», и в этом смысле «исторические» ничем не выделяются среди других, хотя история некоторых из них и осталась, как настаивал Гердер, только в народных «песнях» и «поэзии». Начала всех народов лежат в одинаковой примитивной стадии. Итак, писание истории «негосударственного», «неисторического» народа можно начинать с тех же «древнейших времен», как и историю народа исторического.

    «Открытие народа» оказалось интимно связано с еще одним феноменом, важным для нашей темы, — подъемом национализма. Повсеместно в Европе начала ХIХ века интерес к народной поэзии питался только отчасти чисто научными соображениями. Куда важнее были сантименты национального порядка. Основанное в 1811 году шведское «Готическое общество», ставившее своей целью возрождение «готических» добродетелей народа, члены которого читали на своих собраниях «древние» шведские баллады, возникло в ответ на шок от недавней (1809 год) потери Финляндии в пользу России. В самой Финляндии новый статус провинции Российской империи создавал атмосферу, в которой поиски народной поэзии становятся призванием молодых энтузиастов вроде Элиаса Ленрота, собирателя и издателя «Калевалы» (1835, 1849) [11]. Сборник новогреческих народных песен Фореля стал реакцией на антиосманское восстание 1821 года [12]. Шотландцы, поляки, сербы тоже реагировали на потерю политических свобод подобным образом: одиночкиэнтузиасты или специально устроенные общества принимались собирать, издавать и пропагандировать народную поэзию. Поэзия, стоит помнить, все еще считалась высшим проявлением индивидуального или коллективного духа, чистым дистиллятом народного гения. Народы, которым не хватало привычных атрибутов «цивилизации», могли успешно компенсировать их отсутствие, продемонстрировав миру (и себе!) вершины собственной народной культуры.

    Открытие народной культуры во многом стало следствием ряда «народнических» движений к возрождению традиционной культуры со стороны обществ, попавших под иностранное господство. Народные песни способны были пробудить чувство солидарности в распыленном населении, которому недоставало традиционных национальных институтов» [13].

    Итак, во второй половине ХIХ века у историка появлялись не только технические средства для писания нового типа истории — истории «народа», у него возникали серьезные побуждения нравственного и идеологического плана писать именно такую историю. История народа отныне могла быть представлена «по-научному», а кое в чем способна была претендовать даже на бóльшую методологическую новизну, чем истории традиционные. Ее научная легитимность могла уже быть подтверждена привлечением новейших дисциплин: антропологии, этнографии, языкознания. Традиционные истории могли ассоциироваться с консерватизмом, даже реакцией; истории, написанные от имени народа, — с либеральным выбором. Со второй половины ХIХ века они становятся не только научно респектабельным занятием, за ними встает моральный авторитет народничества и национализма.







    [1] Роберт Беркхофер называет подобного рода нарративы «великими историями» (the great stories). Среди функций, которые выполняют «великие истории», он выделяет: 1) служить своего рода средством для встраивания «частичных» историй в более широкий контекст для того, чтобы выяснить их значение, или найти их смысл, или, в конце концов, чтобы извлечь из них уроки;
    2) предлагать этот же более широкий контекст и общие рамки, в которых творилась бы национальная история; 3) утверждать единство исторического процесса и единственного возможного способа его отображения (см.: Berkhofer Jr., Robert F. Beyond the Great Story. History as Text and Discourse. — Cambridge, MA, and London, 1998. — Р. 40–41).
    [2] См.: Plokhy, Serhii. Revisiting the “Golden Age”: Mykhailo Hrushevsky and the Early History of the Ukrainian Cossacks // Hrushevsky, Mykhailo. History of Ukraine-Rus. — Vol. 7: The Cossack Age to 1625 / Tr. by Bohdan Struminsky, ed. by Serhii Plokhy and Frank Sysyn. — Edmonton and Toronto, 1999. — P. xxviii. С тех пор, как была написана настоящая работа, увидела свет специальная книга о Грушевском и его истории (Plokhy, Serhii. Unmaking Imperial Russia: Mykhailo Hrushevsky and the Writing of Ukrainian History. — Toronto, Buffalo: University of Toronto Press, 2005) и даже появился ее украинский перевод (Плохій, Сергій. Великий переділ: Незвичайна історія Михайла Грушевського / Пер. М. Климчука. — К.: Критика, 2011).
    [3] Общий очерк теорий наций и возникновения национализмов, с особым вниманием к Украине, см.: Касьянов, Георгій. Теорії нації та націоналізму. — К.: Либідь, 1999.
    [4] Anderson, Benedict. Imagined Communities. Reflections on the Origin and Spread of Nationalism. — London and New York, 1991. — P. 205. Цит. по русскому пер.: Андерсон, Бенедикт. Воображаемые сообщества. Размышления об истоках и распространении национализма / Пер. В. Г. Николаева. — М., 2001. — С. 223. (Укр. пер.: Андерсон, Бенедикт. Уявлені спільноти. Міркування щодо походження й поширення націоналізму / Пер. В. Морозова. — К.: Критика, 2001.)
    [5] Plokhy, Serhii. Revisiting the “Golden Age”... — P. xix.
    [6] Обсуждение проблемы «неисторических» наций с особенным вниманием к Украине см.: Rudnytsky, Ivan L. Observations on the Problem of “Historical” and “Non-Historical” Nations // Rudnytsky, Ivan L. Modern Ukrainian History. — Edmonton, 1987. — P. 37–48.
    [7] Burke, Peter. Popular Culture in Early Modern Europe. — New York, Cambridge et al. — P. 5.
    [8] Saunders, David. The Ukrainian Impact on Russian Culture. 1750–1850. — Edmonton, 1985. — P. 164. [Русский перевод этой книги готовится к печати: Сондерс, Дэвид. Украинское влияние на Российскую империю (1750–1850). — К.: Laurus, 2013.]
    [9] Ibidem.—P.9.
    [10] Ibidem.—P.10.
    [11] Подробнее см.: Грабович, Григорій. Слідами національних містифікацій // Критика. — 2001. — No 6. — С. 14–23.
    [12] Burke,Peter.Op.cit.—P.12. 13 Ibidem.

    http://polit.ua/print/analitika/2012.../tolochko.html
    Комментарии 2 Комментарии
    1. Аватар для Regel
      Regel -
      http://www.laurus.me/books/kiev_rus.html

      Сам Толочко. Презентация книги во Львове. Мова.
      Но очень интересно. Про то, в том числе, как Грушевский рожал проект "Украина" и как Украина рождалась.
    1. Аватар для Regel
      Regel -
      "Длинная" история Украины


      Мы публикуем окончание первой главы из книги известного украинского историка Алексея Толочко "Киевская Русь и Малороссия в ХІХ веке", которая только что увидела свет в киевском издательстве Laurus.


      А для тех наших читателей, которые хотят прочесть всю книгу целиком и пообщаться с автором, она будет презентована в рамках проекта "Публичные лекции Полiт.ua" в самое ближайшее время. Также книга будет представлена на стенде Laurus (С24) в рамках "Книжного Арсенала" - 4 октября в 16-00 состоится автограф-сессия историка.


      Михаил Грушевский — пример едва ли не архетипического «национального историка». Российский гимназист в Тифлисе, русскоязычный и русскокультурный юноша, он открывает для себя мир украинства благодаря случайным украинским журналам, которые затем начинает выписывать. Специфический круг чтения (а тогдашние украинские издания заполнены публикациями народных песен, дум, но также и интеллигентскими имитациями народного творчества, рассказами из «народной жизни» и др.) становится для молодого человека источником почти религиозного откровения: он открывает для себя существование украинского народа и свою принадлежность к нему. Изначально «литературное» открытие «народа» закрепляется еще одним архетипичным средством: путешествиями и наблюдениями за «народом». В своей индивидуальной биографии Грушевский буквально воспроизвел путь европейского «открытия народа».

      Как историк Грушевский сформировался в киевском университете св. Владимира, где большое влияние на него оказал Владимир Антонович. Грушевский воспринял многое из методических и идеологических убеждений своего ментора. В 1894 году двадцативосьмилетний магистр русской истории Грушевский получил кафедру в австрийском университете во Львове. Новая ситуация, в которой оказался Грушевский в Галиции, с ее ярко выраженным напряжением между этническими группами, атмосфера Львовского университета, где Грушевский представлял сомнительную дисциплину истории социально и культурно второстепенного народа, обостряла ощущение идентичности и усиливала призвание служить этому народу академической работой. К внешним обстоятельствам добавлялoсь и ощущение личной уязвимости: молодой возраст и недостаток соответствующей ученой степени (по уставу российских университетов для профессорского звания необходимо было иметь степень доктора истории). Систематическая история украинцев, написанная соответствующим научным образом, должна была легитимизировать и дисциплину, и персональную позицию Грушевского в академической среде, и народ, от имени которого он выступал.

      Первый том «Истории Украины-Руси» вышел в конце 1898 года. Но принципы, на которых основывалась «История», Грушевский изложил еще в своей инаугурационной речи в 1894 году, а впоследствии развивал в университетских лекциях. Уже здесь он настаивал на том, что украинцы, подобно другим народам, ведут свою историю с древнейших времен, а эту претензию подкреплял необходимостью привлечения новейших дисциплин — от антропологии до лингвистики.

      «История» Грушевского интересна тем, что вопреки воле автора раскрывает приемы, с помощью которых была сконструирована, а также идеологические основания, на которых зижделся ее фундамент. Это теперь «Вступительные замечания», которыми Грушевский полагал нужным предварить первый том, выглядят откровенным идеологическим манифестом. Когда историк их писал, ему могло казаться, будто он — как и положено каждому ученому, вводящему в науку новую дисциплину, — всего лишь обсуждает вопросы сугубо методологического порядка. «Вступительные замечания» — весьма красноречивый текст. Он с подкупающей откровенностью демонстрирует, что национальный историк сначала конструирует мысленный образ нации, и только затем подбирает для нее соответствующую историю. Как и следовало ожидать, Грушевский начинает с констатации существования украинского народа:

      Этот труд должен представить образ исторического развития жизни украинского народа или тех этнографически-политических групп, из которых формируется то, что мы теперь мыслим под названием украинского народа [курсив мой. — А. Т.] [14].

      Вопреки амбициям беллетриста, Грушевский так никогда и не преодолел тяжеловесной искусственности своего нового языка (что особенно заметно в обратном переводе на русский), а его «История Украины-Руси» не стала одновременно и образчиком изящной словесности, в отличие от «Истории» Карамзина. Отметим, впрочем, неожиданно корректные формулировки, в которых Грушевский пытается выразить свою мысль. Очевидно, самому автору нелегко было определить точный силуэт той, по его словам, «этнографической массы без национальной физиономии, без традиций, даже без имени», чью историю он собирался изначально вместить в три тома, впоследствии расширил свой план до пяти-шести томов, потом восьми, а после девятого уже и не пытался предсказывать их количество.

      Итак, современный историку украинский народ должен был стать исходным пунктом написания его истории. Следует помнить, что в представлениях Грушевского «народ» и «нация» были понятиями тождественными (что облегчалось убеждением, будто украинцы утратили образованные классы в пользу других наций: русских и поляков, и теперь представлены исключительно «народом»). Но именно четкое и по-научному выверенное описание, что именно представляет собой украинский народ, оказывалось крайне непростой задачей. В самом деле, даже убежденному украинофилу довольно трудно было в конце ХIХ века в точных терминах сказать, что же такое украинцы. Те «этнографически-политические группы», которые люди круга Грушевского «мыслили под названием» украинского народа, жили в трех государствах двух императоров, ходили в церкви двух христианских конфессий, населяли чрезвычайно разнообразную территорию, не представлявшую собой никакой климатической, ландшафтной или географической целостности. Территории Грушевский уделяет шесть полных страниц, больше, чем любым другим характеристикам украинцев. Такое подробное описание горных массивов, больших и малых рек, раздольных степей, непроходимых лесов, морского побережья должно создать в воображении читателя визуальный образ пространства, на котором «сбитой массой сидит украинский люд». Схваченная с высоты птичьего полета в едином взгляде, территория — чем бы она ни была в действительности — приобретает целостность как образ, как впечатление, как яркая картина.

      «Этнографическая масса», к тому же, говорила на ряде диалектов, лингвистическая дистанция между которыми подчас была такова, что сам Грушевский вынужден был балансировать на краю лезвия, пытаясь обсуждать этот вопрос:

      Будем ли называть украинский язык языком или «наречием», все равно надо признать, что украинские говоры складываются в определенную языковую целостность, которая в пограничных говорах, вправду, приближается к соседним славянским языкам — словацкому, белорусскому, великорусскому, польскому, но в диалектах, составляющих основную и характеристическую ее массу, отличается от этих соседних и наиболее сближенных славянских языков очень заметно... [15].

      В согласии с духом времени Грушевский отмечал расовые и психические черты украинцев, отличные от тех, что проявляют соседние народы, и именно эти явления наиболее очевидно, по его мнению, объединяли украинцев и противопоставляли их окружающим народам:

      Отличается украинский народ от своих ближайших соседей чертами антропологическими — в строении тела и психофизическими — в составе индивидуального характера, в отношениях семейных и общественных, в быту и культуре материальной и духовной. Эти психофизические и культурные черты, имеющие более или менее глубокую историческую древность — долгий процесс развития, совершенно определенно связывают в национальное целое отдельные группы украинского населения в противовес другим подобным целостностям и делают из него живую национальную индивидуальность, народ, с длинной историей его развития [16].

      Едва ли сегодня антрополог осмелился бы так решительно объединить общим «телосложением» карпатских гуцулов и жителей Слобожанщины, вряд ли современный этнограф столь безапелляционно утверждал бы единство их материальной культуры. Да и сам Грушевский, очевидно, в действительности не был столь наивным. В приведенной цитате бросается в глаза, что — как и в случае с «украинскими» диалектами — Грушевский определяет границы своей воображаемой нации по принципу несхожести пограничных этнографических групп с уже сформировавшимися соседними нациями и языками. Обходя территорию по кругу, он демонстрирует, что то или иное «население» не является поляками, русскими, мадьярами и т. д. Но почему именно разнообразный «люд» внутри таким образом очерченного круга должен составлять собой одну нацию, а не, скажем, две или четыре, из текста Грушевского не очевидно.

      Впрочем, педалирование общности расового и этнографического типа, а также общности лингвистической у Грушевского совсем не случайно. Все это феномены специфически «народные» и как таковые относятся к «древности» («имеют более или менее глубокую историческую древность»). Они, следовательно, указывают на общее происхождение, которое — вопреки нынешнему разнообразию — должно объединять в какой-то точнее не очерченной глубине веков.

      Помимо прочего, расовые теории, антропология, лингвистика — это все дисциплины, в которых историческая наука времен позитивизма видела свое спасение от «литературы», свое будущее точного, научного знания. Сравнительное языкознание во второй половине ХIХ века демонстрировало впечатляющие успехи: классифицировало языки на группы, устанавливало взаимоотношения между ними и даже — что для историка было особенно ценным — реконструировало древние состояния современных языков. Сравнительное языкознание основывалось на предположении, что современное диалектное и языковое разнообразие является следствием длительного развития языков. Современные языки группируются по принципу родства в большие «семьи». Коль скоро так, родственные языки, очевидно, развились из общего «предка». Так возникает идея «праславянского языка», «индоевропейского языка» и подобные. Проявляется возможность начертить «генеалогическое древо» современных языков, указывая их «родителей» в прошлом. Языковая общность в позитивистской историографии была отождествлена с «народом», а тот, в свою очередь, явно или нет, воспринимался как биологическая популяция людей. Возможность представить себе эволюцию языков (а следовательно, их носителей — биологические популяции людей) поражала своей научностью, помимо прочего, потому еще, что на удивление точно — по манере мышления — напоминала новейшее учение о развитии животного мира: эволюционную теорию Дарвина. Тот также утверждал, что видимое разнообразие животного и растительного мира является следствием длительной эволюции и происхождением от общих предков.

      Связь расовых, лингвистических и эволюционистских теорий ХIХ века с представлениями о нации и национальном отмечает Эрик Хобсбаум:

      Примерно во второй половине ХIХ века национализм чрезвычайно усилился на практике за счет все возрастающей географической миграции народов, а в теории — благодаря трансформации понятия «расы», центрального концепта науки ХIХ века. С одной стороны, издавна установленное разделение человечества на несколько «рас», различаемых по цвету кожи, теперь было развито до целого набора «расовых» различий между людьми с примерно одинаковой «бледной» кожей, таких как «арийцы» или «семиты», или же «арийский», «нордический», «альпийский» и «средиземноморский» типы. Кроме того, эволюционная теория Дарвина, сопровождаемая тем, что позднее стало известным как генетика, предоставила расизму нечто вроде мощного набора «научных» оснований для отторжения или даже, как выяснилось, изъятия и убийства «инородцев».

      Связь между расизмом и национализмом очевидна. «Расу» и язык очень легко путали, как в случае «арийцев» и «семитов». Это возмущало скрупулезных ученых, например, Макса Мюллера, доказывавшего, что «расу», концепцию генетическую, нельзя выводить из языка, который не является наследственным [17].

      Как отмечают ныне историки науки, обе теории — лингвистическая и эволюционная — своим стилем мышления обязаны дисциплине генеалогии с ее образом родового древа и происхождения от общего предка. Заимствованная из генеалогии «твердыми науками» метафора генеалогического древа стала основой понимания изменений во времени лингвистических или биологических явлений [18].

      Для историка, выстраивающего «длинную» историю народа, это стало неоценимым подарком. Идея медленной эволюции принципиально снимала проблему разрывов в истории. Если прошлое народов и их языков можно представлять в виде бесконечного генеалогического древа, на котором каждый современный народ получает возможность указать своего предка, а каждый предок — своего прапредка, в руках историка оказывается готовый континуитет. Биологическая и языковая эволюция народа, собственно, и обеспечивает то, что Грушевский называл тяглість (от польск. ciągłość — непрерывность, постоянство) — то есть непрерывность течения истории и преемственность ее «периодов». «Святой Грааль» украинской истории был найден.

      В истории украинцев, считал Грушевский, невозможно проследить континуитет политических институтов, их непрерывное и естественное существование, и историк, фокусирующий свое внимание на этих привычных для дисциплины предметах, совершает роковую ошибку: он не способен разглядеть украинскую историю. Такой историк будет открывать для себя украинское лишь спорадически, в тех или иных эпизодах истории российской или польской. Между тем украинцы все-таки существовали (т. е. современный «украинский народ» имел своих биологических предков), и их историю можно написать, если только положить в ее основу другие принципы. Историк должен спуститься этажом ниже и следить почти исключительно за «социальным и культурным процессом». Именно это, по мнению Грушевского, придает украинской истории необходимую «непрерывность»:

      Социальный и культурный процесс составляет... ту путеводную нить, которая ведет нас неизменно сквозь все колебания, сквозь все флуктуации политической жизни — сквозь стадии ее подъема и упадка, и связывает в единое целое историю украинской жизни, несмотря на различные пертурбации, а также катастрофы, которые приходилось ей переживать [19].

      Следовательно, государства рождаются и исчезают, крупные исторические катастрофы накатываются и уходят, ломая все на своем пути, а «социальный процесс» неустанно прядет свою нить «непрерывности». Ветер истории шумит в кронах столетних деревьев, пригибая и ломая их, а в темном подлеске царит тишина и покой. Ураган проносится над головами народа, не будучи в состоянии нарушить его извечное течение жизни.

      Итак, историк должен прислушиваться не к могучему шуму в кроне, а к тихому шелесту на земле. Как, однако, определить, какой из «социальных» или «культурных» процессов VIII или, скажем, ХIV века историку следует считать именно украинским? Ведь, как отмечал и сам Грушевский, этот народ на протяжении своей истории менял свои пространственные характеристики, и даже его настоящее название неочевидно. Ответ мы уже знаем: надо ретроспективно проследить предыдущие стадии тех «этнографических групп», которые современный историк «мыслит под названием украинцев»:

      Социальный и культурный процесс «определяет нам ведущую дорогу от нашего времени [курсив мой. — А. Т.] до самого древнего исторического и даже доисторического, насколько оно поддается изучению, слежению за его эволюцией» [20].

      Таким образом историк получает две крайние точки истории — современную ему нацию и «самые древние доисторические времена», между которыми ему следует натянуть нить «непрерывности». Вторую из точек естественным образом обеспечивают новейшие во времена Грушевского дисциплины: археология и, в еще большей степени, лингвистика. По определению, эти дисциплины предоставляют глубокую, может, самую глубокую древность:

      Порогом исторических времен для украинского народа можем принять IV век после Р. Х., когда начинаем уже кое-что знать специально о нем. До этого о нашем народе можем говорить только как о части славянской группы; его жизни не можем проследить в его эволюции, а только в культурных результатах тех долгих веков доисторической жизни. Сравнительное языкознание прослеживает их по языковому запасу, а позднейшие исторические и археологические данные помогают контролировать его выводы и дополняют в целом ряде пунктов [21].

      Между двумя точками можно провести только одну прямую.
      http://polit.ua/analitika/2012/10/02/atolochko.html